Вера Панова "Сережа"
Я читаю

Я запомнила эту книгу из недочитанного К. Чуковского "От двух до пяти". И вдруг нашла ее на книжной полке у родителей. Конечно, она детская. Но сегодня, сейчас читала ее на одном дыхании. Мысли, чувства, рассуждения маленького мальчика, его восприятие себя в мире взрослых и его отношение к этому миру взрослых и, главное, его мир, мир трогательного, доброго мальчика - я не могла оторваться. Так пронзительно, так верно, так по-настоящему написано.
А еще есть фильм «Сережа» 1960 года Г. Данелия и И. Таланкина (их дебютная полнометражная работа). Я не планировала так, но посмотрели фильм вчера вечером вместе с Андрюшей. Так редко бывает, но после книги мне и экранизация понравилась. Очень близко к тексту, очень правдиво, так, что нельзя сдержать слез в конце.
На память несколько отрывков.

Столько вещей кругом. Мир набит вещами. Изволь все заметить.
Почти все вещи очень большие: двери ужасно высокие, люди (кроме детей) почти такой же высоты, как двери. Не говоря уже о грузовике, или комбайне, или о паровозе, который как загудит, так ничего не слышно, кроме его гудка.
Вообще — не так уж опасно: люди к Сереже доброжелательны, наклоняются, если ему нужно, и никогда не наступают на него своими громадными ногами. Грузовик и комбайн тоже безвредны, если не перебегать им дорогу.
***
От всего, что приходится увидеть и испытать за день, Сережа очень устает. К вечеру он совсем изнемогает: еле ворочается у него язык; глаза закатываются, как у птицы. Ему моют руки и ноги, сменяют рубашку, — он в этом не участвует, его завод кончился, как у часов.
Он спит, свободно откинув светловолосую голову, разбросав худенькие руки, вытянув одну ногу, а другую согнув в колене, словно он всходит по крутой лестнице. Волосы, тонкие и легкие, разделившись на две волны, открывают лоб с двумя упрямыми выпуклостями над бровями, как у молоденького бычка. Большие веки, опушенные тенистой полоской ресниц, сомкнуты строго. Рот приоткрылся посредине, в уголках склеенный сном. И дышит он неслышно, как цветок.
Он спит — и можете, пожалуйста, бить в барабан, палить из пушки, — Сережа не проснется, он копит силы, чтобы жить дальше.
***
Они сели есть. Сережа не мог. Ему противна была еда. Тихий, всматривался он в лица взрослых. Он старался не вспоминать, но оно вспоминалось да вспоминалось — длинное, ужасное в холоде и запахе земли.
— Почему, — спросил он, — она сказала — все там будем?
Взрослые замолчали и повернулись к нему.
— Кто тебе сказал? — спросил Коростелев.
— Тетя Тося.
— Не слушай ты тетю Тосю, — сказал Коростелев. — Охота тебе всех слушать.
— Мы, что ли, все умрем?
Они смутились так, будто он спросил что-то неприличное. А он смотрел и ждал ответа.
Коростелев ответил:
— Нет. Мы не умрем. Тетя Тося как себе хочет, а мы не умрем, и в частности ты, я тебе гарантирую.
— Никогда не умру? — спросил Сережа.
— Никогда! — твердо и торжественно пообещал Коростелев.
И Сереже сразу стало легко и прекрасно. От счастья он покраснел — покраснел пунцово — и стал смеяться. Он вдруг ощутил нестерпимую жажду: ведь ему еще когда хотелось пить, а он забыл. И он выпил много воды, пил и стонал, наслаждаясь. Ни малейшего сомнения не было у него в том, что Коростелев сказал правду: как бы он жил, зная, что умрет? И мог ли не поверить тому, кто сказал: ты не умрешь!
***
Однажды, сидя на террасе с мамой, — Коростелева не было, — дядя Петя подозвал Сережу и дал ему конфету, большую и редкую — «Мишка косолапый». Сережа вежливо сказал: «Спасибо», развернул бумажку, а в ней ничего — пустышка. Сереже стало совестно — за себя, что поверил, и за дядю Петю, что тот обманул. Сережа увидел, что и маме совестно, она тоже поверила…
— Гы-гы-гы-гы! — засмеялся дядя Петя.
Сережа сказал не сердито, с сожалением:
— Дядя Петя, ты дурак?
Он был уверен, что мама с ним согласна. Но она воскликнула:
— Это что такое! Извинись сейчас же!
Сережа посмотрел на нее удивленно.
— Ты слышал, что я сказала? — спросила мама.
Он молчал. Она взяла его за руку и увела в дом.
— Не смей и подходить ко мне, — сказала она. — Не хочу с тобой разговаривать, раз ты такой грубиян.
Она постояла, ожидая, что он раскается и попросит прощенья. Он сжал губы и отвел глаза, ставшие грустными и холодными. Он не чувствовал себя виноватым; в чем же он должен просить прощенья? Он сказал то, что подумал.
Она ушла. Он побрел к себе и занялся игрушками, бессознательно стараясь отвлечься от случившегося. Его тоненькие пальцы дрожали; перебирая фигуры, вырезанные из старых карт, он нечаянно оторвал черной даме одну голову… Почему мама заступилась за глупого дядю Петю? Вон она с ним разговаривает и смеется как ни в чем не бывало; а с Сережей не хочет разговаривать…
Вечером он слышал, как она рассказывала о происшествии Коростелеву.
— Ну и правильно, — сказал Коростелев. — Это называется — справедливая критика.
— Разве можно допустить, — возразила мама, — чтобы ребенок критиковал взрослых? Если дети примутся нас критиковать — как мы их будем воспитывать? Ребенок должен уважать взрослых.
— Да за что ему, помилуй, уважать этого олуха! — сказал Коростелев.
— Обязан уважать. У него даже мысль не должна возникнуть, что взрослый может быть олухом. Пусть сначала дорастет до этого самого Петра Ильича, а потом уж его критикует.
— По-моему, — сказал Коростелев, — он давно умственно перерос Петра Ильича. И ни по какой педагогике нельзя взыскивать с парня за то, что он дурака назвал дураком.
Про критику и педагогику Сережа не понял, а про дурака понял и почувствовал к Коростелеву благодарность за эти слова.
***
— А Леня?..
— Но он же крошечный! — с упреком сказала мама и покраснела. — Он без меня не может, понимаешь? Он без меня погибнет! И он здоровенький, у него не бывает температуры и не опухают желёзки.
Сережа опустил голову и снова заплакал, но уже тихо и безнадежно.
Он бы кое-как смирился, если бы Леня оставался тоже. Но они бросают только его одного! Только он один им не нужен!
«На произвол судьбы», — подумал он горькими словами из сказки про Мальчика с пальчика.
И к обиде на мать — к обиде, которая оставит в нем вечный рубец, сколько бы он ни прожил на свете, — присоединялось чувство собственной вины: он виноват, виноват! Конечно, он хуже Лени, у него желёзки опухают, вот Леню и берут, а его не берут!
***
Сережа хотел бы ответить так: думай — не думай, плачь — не плачь, — это не имеет никакого смысла: вы, взрослые, все можете, вы запрещаете, вы разрешаете, дарите подарки и наказываете, и если вы сказали, что я должен остаться, вы меня все равно оставите, что бы я ни делал.
Так он ответил бы, если бы умел. Чувство беспомощности перед огромной, безграничной властью взрослых навалилось на него…
***
Не надо заставлять. Он согласен, он готов, он жаждет переносить с ними трудности. Что им, то пусть и ему. При всей убедительности этого голоса Сережа не мог избавиться от мысли, что они оставляют его не потому, что он там расхворается, а потому, что он, нездоровый, будет им обузой. А сердце его понимало уже, что ничто любимое не может быть обузой. И сомнение в их любви все острее проникало в это сердце, созревшее для понимания.
***
Сережа стоял в сторонке под снегом. Он изо всех сил помнил про свое обещание и только изредка всхлипывал длинными, безотрадными, почти беззвучными всхлипами. И одна-единственная слеза просочилась на его ресницы и заблистала в свете фонаря — слеза трудная, уже не младенческая, а мальчишеская, горькая, едкая и гордая слеза…
И не в силах больше тут быть, он повернулся и зашагал к дому, сгорбившись от горя.
— Стой! — отчаянно крикнул Коростелев и забарабанил Тимохину. — Сергей! А ну! Живо! Собирайся! Поедешь!